В классе самой старшей группы II-й ступени за старенькими партами подростки решают задачу по физике о грузе, погруженном в воду. Преподаватель, пошлепывая валенками, переходит от парты к парте, наклоняется к тетрадкам, к обкусанным карандашам, близоруко щурится…
Потом звонок. Опять перемена. Опять вместо тишины высоко взмывающий гул.
Из класса, где шел урок одной из старших групп, выходит преподаватель-математик. Студенческая тужурка. Потертые брюки упрятаны в те же неизбежные валенки.
— Холодно у вас.
— Нет, тепло,— отвечает он, радостно улыбаясь.
— То есть как? Я в шубе, а тем не менее…
— А бывает гораздо холоднее,— поясняет математик.
И действительно, видно, что и ребятишки, и учителя не избалованы теплом. Все они почти в пальто. Но есть и стойкие, привычные люди. И этот человек с лицом типичного студента бодро часами сидит в школе в одной тужурке, постукивает мелом и рисует на доске груз в 5 килограммов или термометр, на котором полных пятнадцать градусов. Настоящий термометр, однако, показывает меньше. И даже гораздо меньше, судя по тому, что все время является желание засунуть руки в рукава.
Да, в школе холодно. Школа бедна. Шеф ее, Коминтерн, дал ей немного угля, но вот уголь вышел, и школа выкраивает из своих скудных средств гроши на дрова. И покупает их на частном складе.
Школа бедна. Не только топливом. На всем лежит печать скудости. Кабинет физический беден. Приборов так мало, что сколько-нибудь сложных показательных опытов поставить нельзя. Беден естественный кабинет. Доски, парты в классах — все это старенькое, измызганное, потертое, все это давно нужно на слом.
Живой дух в школе, но при 10° и самый живой начинает ежиться.
Смотришь на преподавательниц, которые суетятся среди малышей. Смотришь на эти выцветшие вязаные кофточки, на штопаные юбки, подшитые валенки и думаешь: «Чем живет вся эта учительская братия?»
Этот математик, секретарь Совета, получает 150 миллионов в месяц.
— Одеваться не на что,— говорит математик и снисходительно смотрит на свою засаленную университетскую оболочку,— ну, донашиваем старое.
— Можно, конечно, прирабатывать частными уроками,— рассказывает учитель,— но на них не хватает времени. Школа берет его слишком много. Днем занятия, а вечером заседания, комиссии, совещания, разработка учебного плана… Мало ли что…
Что может быть в результате такой жизни?
Бегство бывает. Каждую весну не выдержавшие пачками покидают шатающиеся стулья в классах и идут куда глаза глядят. На конторскую службу. Или стараются попасть в Моно .
При слове «Моно» глаза учителя загораются.
— О, Моно!..— Он сияет.— У Моно ставки в три раза больше…
«150 × 3450»,— мысленно перемножаю я.
— Там замечательно…— ликует математик,— школы Моссовета бога-а-тые… А наши…— он машет рукой,— наши…
— Какие ваши?
— Да вот — главсоцвосовские. Все бедные. Трудно. Трудно. Потому и бегут каждую весну. А бегство — школе тяжкая рана. Приходят новые, но преемственность работы теряется, а это очень плохо…
Опять кончается перемена. Стихает в коридорах. За партами рядами вырастают стриженые головки. Пора уходить.
О положении учителей писали много раз. И сам я читал и пропускал мимо ушей. Но глянцевитые вытертые локти и стоптанные валенки глядят слишком выразительно. Надо принимать меры к тому, чтобы обеспечить хоть самым необходимым учительские кадры, а то они растают, их съест туберкулез, и некому будет в классах школы городка III-го Интернационала наполнить знанием стриженые головенки советских ребят.
Одна из руководительниц в пальто и калошах стояла в вестибюле и говорила:
— Заведующий поехал на заседание, а Сергей Федорович пошел по воинской повинности, и мне, как назло, сейчас нужно уходить. Такая досада… Как же тут быть? Впрочем, может быть, вам Леша все покажет?..
Дискант с площадки лестницы отозвался:
— Леша чинит замки.
— Позовите Лешу!
— Сейчас!
И вверху дискант закричал:
— Ле-еша!
Послышались откуда-то издали сверху звуки пианино, а в ответ ему птичье пересвистыванье и писк. В вестибюле висел матовый с бронзой фонарь, было тихо и очень тепло, и, если бы не плакат, на котором с одной стороны был мощный корабль, с другой — паровоз, а посредине — «Знание все победит», казалось бы, что это вовсе не в коммуне, а дома, как в детстве,— в доме уютном и очень теплом.
Леша пришел через несколько минут. Леша оказался председателем президиума детской коммуны — блондином-подростком в черных штанах и защитной куртке. В руках у него были старенькие замки. За Лешей тотчас вынырнул некто круглоголовый, стриженый и румяный. Из расспросов выяснилось, что это не кто иной, как —
— Кузьмик Евстафий, 13-ти лет.
Кузьмик Евстафий был в серой куртке, коротких, серых же, штанах и по-домашнему совершенно босой.
Леша повел в светлый зал — студию художественного творчества. Тут руководительница ушла, облегченно вздохнув, и на прощание сказала еще раз:
— Они вам все объяснят…
Студия — как музей. На стенах, столах, на подставках нет клочка места, где бы не было детских работ. Высоко на стене надпись:
«Не сознание людей определяет их бытие, но напротив — общественная жизнь определяет их сознание».
Под надписью ряды рисунков, а на широких подставках, сделанные из картона, палок и ваты,— снежные пространства и юрты, северные угрюмые люди в мехах и олени.
— Какая жизнь у них, такой и бог,— говорит Леша. Это верно. При такой жизни хорошего бога не сочинишь, и бог северных некультурных людей — безобразный, с дико-изумленными глазами, неумный, по-видимому, и мрачный, холодный северный бог на стене.